kosarex (kosarex) wrote,
kosarex
kosarex

Categories:

Страх. Рассказ-быль. ч.1



Страх. Руки чуть задрожали, в желудке возникло очень неприятное ощущение. Леня Обломкин снова выглянул из-за угла, отпрянул к стен и зачем-то прижался. Показалось, в другом конце улицы, возле темного силуэта жигуленка стояла фигура человека. Холод стены проник в спину сквозь тоненькую курточку, Леня сообразил нелепость своей позы, сделал шаг в сторону и спокойной походкой ночного, чуть усталого прохожего зашагал назад подумать над ситуацией. Опасная улица осталась в стороне. Леня взглянул на часы – два часа ночи. Так и так он опаздывал. Ничего, Гринсбург обойдется, обет точности не самое главное. Человека в конце улицы Леня толком не мог разглядеть, да и не важно.
Леня еще раз подумал о причинах страха. Больно просто – пришел, поклеил, ушел, доложил. Гринсбург предупреждал – успеть до двух. В два сторож начнет обход, проверит дверь и запрет ее вновь. Как и кто откроет дверь в Институт, Леня знать не должен, конспирация требует воздерживаться от лишних вопросов. На работу отводилось полтора часа. За это время требовалось расклеить штук тридцать листовок. В качестве рабочей оснастки Лени полагались старые перчатки, дешевый фонарик на двух батарейках и тюбик казеинового клея, щедро подаренного Гринсбургом в дополнение к листовкам. В стареньком портфеле Леня еще нес коробку кнопок, одежную щетку и большую отвертку. Это уже была идея Лени – клей жутко пачкался и обязательно оставил бы следы на перчатках и одежде, а отвертка могла бы помочь открыть окно и сбежать, если сторож застукает и перекроет выход.
Леня услышал сзади шум легкового автомобиля и юркнул в ближайшую подворотню. По шуму он определил, что машина сворачивала в переулок со стороны институтской улицы. Шум усилился, мимо подворотни проехал жигуленок. Один вдох, один выдох, и возникший было страх исчез. Заметить Леню водитель и пассажиры жигуленка не могли, Леня оказался в подворотне раньше, чем машина начала поворачивать. Уже совершенно спокойно Леня достал полупустую пачку «Явы» за тридцать копеек, закурил, выждал минуты три и пошел назад. На улицу он сворачивать не стал, перешел перекресток, прошел вперед до ближайшей подворотни, только там свернул направо и начал дворами идти к Институту.
Как и когда у Лени возникла идея нарушить твердые инструкции, он и сам толком не понимал. Никаких осознанных подозрений не было и быть не могло. Репутация Сергея Гринсбурга была выше любых подозрений. Деда его, видного большевика, расстреляли в 37-ом. Отец и мать Сергея сидели в сталинских лагерях и освободились только в 56-ом году по Хрущевской амнистии. В годы «оттепели» мать Сергея прославилась рядом статей, разоблачавших мерзости лагерной жизни и преступления сталинского режима. Ее дневник почти приравнивался к литературному произведению. Сам Сергей не раз мог подать на выезд в Израиль, но решительно отказывался, предпочитая бороться за демократию на страницах самиздата, давая интервью западным журналистам и принимая участие в редких акциях протеста и ежегодном возложении венка к памятнику Пушкина – символическому отцу демократических традиций России. Вокруг Гринсбурга сформировался кружок единомышленников, преимущественно евреев. Члены кружка вели активных и свободный образ жизни – обменивались копиями запрещенной литературы, обсуждали острые вопросы политики, философии и истории, строили планы на будущее и твердо верили в личное и народное право на самостоятельное мнение, свободное от приказов и окриков сверху. Встречались члены кружка чаще всего по субботам у Сергея Гринсбурга, в центре Москвы, в двухкомнатной квартире со старой, обтянутой кожей мебелью, книжными шкафами, полными старых книг и кухней со старой, газовой плитой, на которой всегда лениво кипел большой, эмалированный чайник, дожидавшийся очередной кучки гостей. Книги Гринсбурга нынче наверняка заинтересовали бы опытного букиниста. Дореволюционные собрания сочинений Лескова и Толстого соседствовали с Брокгаузом и Эфроном, академическим изданиями Платона и Гегеля тридцатых годов, последними номерами «Нового Мира», «Иностранной Литературы», а рядом на этажерке лежали почти распавшиеся из-за частого чтения дешевые издания различных книг на английском языке. Эти книги особой ценности не представляли, но в начале семидесятых годов книг на английском в свободной продаже было маловато, и студенты часто одалживали их у Гринсбурга ради изучения языка. Совсем легкое чтиво было представлено неизвестно как достававшимися журналами Таймс, Плейбой и Нэшенэл Джиографик. Эти лежали бесхозной пачкой у стола на кухне, и любой вошедший мог их свободно полистать в ожидании прихода друзей и начала общих дискуссий.
Леня Обломкин посещал кружок Гринсбурга уже полгода и отлично знал костяк группы – Сашу Тавровского, Колю Гутермана (он, правда, скоро женился и взял фамилию жены Григорьев, но для всех так и оставался для краткости Колей Гутер), Андрюшу Крештейна, Сему Александрова. Всего в кружке было человек десять, не считая приходящих. Последних всегда можно было отличить по застенчивости, с какой они сперва слышали смелые речи, по широко открывавшимся глазам при виде шкафов с интересными книгами и жажде чтения, возникавшей после лицезрения первых строк самиздатовской литературы. Первое время и Леня буквально накинулся на самиздатовское чтиво, чередуя его с толстыми томами писателей и философов. Даже во время сессии он умудрялся выкроить время на чтение и посещение кружка. Месяца через три восприятие Лени обострилось. Он начал лучше разбираться в проблемах и литературе, условно разделяемых им на две части. Сравнительно мирная литература и рассуждения предлагались вновь прибывшим, еще непроверенным товарищам, настоящая самиздатовская литература предлагалась только костяку и всегда не бралась с полки, а доставалась из портфеля, принесенного одним из гостей. Гринсбург твердо придерживался некоторых правил конспирации и опасную литературу у себя не держал. Даже дверь в комнату с телефоном плотно закрывалась в момент дискуссий, а иногда телефон отключался.
Поговорить, действительно, было о чем. Время оттепели кончилось, с приходом Брежнева к власти, пожалуй, только «Новый Мир» Твардовского еще мог позволить себе нечто напоминающее былую свободу высказываний. Но, со смертью Твардовского и этот журнал стал сдержаннее и консервативнее. Практика преследования инакомыслящих и судебных расправ продолжалась. Впрочем, за диссидентство можно было угодить в психушку безо всякого суда и следствия. Речи членов партии и политиков становились все тоскливее и однотипнее в дежурной тупости. За чтение «Архипелага Гулага» Солженицына давали три года тюрьмы, если КГБ не считало необходимым приплести всякие «отягчающие» обстоятельства. Выезд евреев в Израиль жестко нормировался под предлогом необходимости дружбы с сомнительными режимами арабских стран. Последние полагалось в кружке ненавидеть и называть лидеров арабских стран фашистами – фашист Абдель Насер, фашист Саддам, фашист Хафез Асад и фашист-недорезок Арафат. Да и вправду, стоило ли особо волноваться по поводу жесткости определения лидеров режимов, не допускающих у себя свободных выборов и жаждущих сбросить Израиль с невинными евреями в море? Решительности членам кружка было не занимать. Впрочем, и гуманности в подходе к правам человека и народов в кружке хватало. Не надо думать, о членах кружка Гринсбурга, как о людях национально и религиозно ограниченных. Особой религиозности ни у кого не было. Да, право людей на религиозные чувства уважались, но не более. А мусульмане и мусульманские народы воспринимались без враждебности, скорее с особой любовью. Члены кружка сочувствовали всем безвинно пострадавшим в сталинские времена. Особые симпатии вызывали чеченцы и крымские татары. Говорили, что слухи об их зверствах во время войны – полная ложь и выдумка молотовско-ждановской пропаганды. Говорили, что решения об их высылке можно объяснить исключительно великорусским, державным шовинизмом Сталина и зверя Берии. Много чего горького и справедливого говорили в кружке Гринсбурга.
Впрочем, все ли было справедливым? В тот момент, когда Лёня Обломкин крался к еле освещенному ночными фонарями Институту, он особо не сомневался в справедливости мнений Гринсбурга и товарищей. Только потом, года через два он начал стараться понять себя, не на кухне ли у Гринсбурга в нем зародилось желание делать по-своему, когда он молчал, выслушивая рассуждения Саши Тавровского о несчастных крымских татарах. Лёне было лет восемь в шестидесятом году. Он помнил, как к его родителям приходили в гости друзья-евреи и буквально проклинали крымских татар за геноцид. Практически все евреи, не успевшие бежать из Крыма, были убиты вместе с десятками тысяч мирных, русских жителей. Друзья родителей рассказывали об огромных братских могилах, татарских карателях, целой дивизии крымских татар, воевавшей в составе вермахта, и вдруг, после года этак шестьдесят второго все изменилось. Сочувствовать крымским татарам стало модно и демократично. А в году этак шестьдесят шестом, когда половина населения Москвы слушала «Голос Америки» сквозь грохот глушилок, Леня помнил, как старые знакомые родителей клеймили жестокости сталинщины, сочувствовали крымским татарам, а его мать и отец традиционно кивали гостям в знак согласия. Все как-то случайно припомнилось Лене из-за странного совпадения. За неделю до выступления Тавровского на кружке Леня читал свежий Таймс со статьей о дивизии крымских татар, проводившей карательные рейды в Югославии, и немножко удивился. «Голос Америки» вещал одно, а американские журналы для себя давали несколько иную информацию. Журнал большинство членов кружка прочли еще до Обломкина, но никто не возразил, все согласно кивали в такт речи Тавровского, будто так и надо. Леня подумал и тоже начал кивать в знак согласия.
Или странная статейка в самиздате, посвященная полету Гагарина. Опять-таки воспоминания детства, приход старых знакомых в семью в шестьдесят первом году и проклятия по поводу государственной национальной политики. Правительство явно не учло решающий вклад евреев и, прежде всего, главного конструктора, который безусловно был быть евреем, и послало первым в космос русского. Леня запомнил фразу тети Тамары: «Мы, конечно, понимаем, что еврея нельзя было послать первым в космос из-за национального антисемитизма, но могли хотя бы послать первым грузина». Статейка в самиздате напомнила своей логикой рассуждения тети Тамары, но Королев уже умер, его роль и принадлежность к русской нации никто под сомнения не ставил. Конфуз предпочли забыть. Зачем тогда статейку надо было писать и распространять? И Леня повел себя приблизительно так, как повели себя его родители, – предпочел согласно кивать во время обсуждения и не задавать вопросов. Но что-то, он сам не понял, что именно, вызвало в его голове даже не мысли, а странное ощущение неловкости. Впоследствии он даже начал верить, что в этих странных, непонятных ассоциациях, возникших в те моменты, крылся побудительный и спасительный мотив, позволивший ему выполнить задание на свой лад. Хотя, главным мотивом был страх.
Группа решила перейти от слов к делу и выступить против Брежневского деспотизма. В качестве первой акции наметили распространение листовок. Листовку долго сочиняли всем кружком, последнюю редакцию осуществил сам Гринсбург. Вставив буквально несколько фраз и заменив несколько слов на их синонимы, Сергей Гринсбург сразу придал листовке особый боевой настрой. Напечатать листовки поручили Андрюше Кренштейну – близорукому, добродушному и чуть толстоватому парню в роговых очках, привезенных родственником из мидовской командировки. Расклеить листовку поручили Обломкину. Открыть дверь должен был кто-то из друзей Гринсбурга. Но его имя Сергей решил сохранить в тайне. Мол, тот человек и так рискует, распространяя самиздат. Кстати, и Андрюша Кренштейн тоже не был обязан сообщать, где и как напечатает листовки. Конспирация, конечно, иногда тяготит, но бороться с режимом надо по-умному.
Пока шли дни перед акцией, и Кренштейн на свой страх и риск делал листовки, Леня вспомнил про своего знакомого, учившегося в намеченном Институте, Сашу Прохорова. Саша очень плохо относился к советской власти. Его отец сел в 49-ом, так и не поняв, за что собственно его посадили. Но в кружки диссидентов Саша не стремился. «Не люблю я связываться с потомством большевиков. Допускаю, кое-кто может из них и порядочный человек, а большинство, наверняка, сволочи». Леня возражал, Саша обещал подумать, но Институт показал, не задавая вопросов. Залезть в него сбоку, через окно, оказалось плевым делом. Крыша старой котельной опускалась почти до земли, а начиналась прямо у окна в одну из аудиторий на втором этаже. Окно тяжело входило в раму и распахивалось с трудом. Самое важное, его невозможно было закрыть изнутри на шпингалеты. Их недавно покрасили во время ремонта, а разработать пазы забыли или поленились. На всякий случай Леня незаметно забил в них промокашку. Вот почему он и решил прихватить большую отвертку – отжать плотно закрытое окно. В странной невнимательности того времени трудно усмотреть особую глупость – воровать в Институте было нечего. Библиотека и ряд кабинетов запирались на замок, в здании дежурил сторож, а воровство в стране отнюдь не процветало в сравнении с нашим временем. Конечно, риск в решении присутствовал. За Прохорова Леня был уверен, а сторож или преподаватель могли проявить избыточное рвение, удалить промокашку и попытаться закрыть окно на шпингалет. Оставалось надеяться на советскую безалаберность.
Теперь Леня Обломкин пробирался дворами к Институту и мысленно обдумывал правильность собственной самодеятельности. Сторож предпочитал между обходами сидеть в дальней каморке, смотреть телевизор или спать. На второй этаж он вообще наверняка не показывается. Клеить листовки в фойе опаснее, и потом, зачем ему фойе? Листовки обнаружат еще до прихода студентов. Гринсбург сказал, что тридцать штук плотно приклеенных листовок содрать быстро невозможно. Пускай, но в аудитории первыми приходят студенты. Уборка проводится вечером. Листовки попадут прямо по адресу. Вешать их внизу глупо. Леня не мог объяснить, почему он прямо не поделился своими соображениями с Гринсбургом. Что это - привычка молчать и не перечить или страх быть высмеянным? Гаденький такой страх, заставляющий негодовать на кухне и молчать на людях. Ладно, успех все спишет.
Ползти темной октябрьской ночью по металлической крыше неприятно. Ноги и пальцы Лени скользили, любое резкое движение могло обернуться грохотом. Крыша неприятно поскрипывала. Оказавшись перед окном, Леня долгую минуту медленно вставал сперва на колени, потом на ноги, осторожно достал отвертку и переложил в карман. Отвертка не понадобилась. Тихо поскрипывая под аккуратным и сильным давлением руки в перчатке, окно распахнулось, и Леня встал на подоконник. Дальше все оказалось сравнительно просто. Через полчаса Леня прикнопил половину листовок к доскам в пустых аудиториях, оставшиеся он положил внутрь столов и медленно вернулся к окну. Вот тут и пригодилась отвертка. Окно удалось закрыть почти полностью.
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for friends only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 2 comments